Карие глаза Мэдди удивленно распахнулись.
— Понимаешь, визит в приют с благотворительными целями — дело серьезное. Мне придется заранее написать письмо управителю приюта: все же такие мероприятия обычно попадают в газеты, а значит идти в компании Эллиса нельзя — люди будут говорить всякое. И, кроме того, мне нужно сопровождение…
Мэдди понятливо кивала в такт моим словам и комкала ткань юбки в кулаке. Тоже волновалась, как и я?
— Обычно едут со старшей подругой, но приглашать Глэдис или Эмбер никак нельзя — они могут помешать нашим с Эллисом разговорам. Женское любопытство, знаешь ли, — я тяжело вздохнула и поймала взгляд Мэдди: — А полностью положиться я могу только на тебя. Поедешь со мною?
На решение ей и секунды не понадобилось.
Мадлен кивнула, улыбнулась, а потом — шаг, другой, третий — крепко-крепко меня обняла.
И только тогда я осознала, что, кажется, дрожу, и улыбка у меня кривая.
— Мэдди… — растерянно провела я рукою по ее волосам. — Эллис всегда прятал от меня свое прошлое. Он ничего не рассказывал о себе, и я даже привыкла к этому. Тогда, летом, отец Марк немного приоткрыл завесу тайны. Но мне и в голову не пришло попытаться разведать об Эллисе что-то еще. А тут он сам… Это так неожиданно.
Мэдди вздохнула, а потом отстранилась, нахмурившись. Затем быстро посмотрела на меня, ткнула на часы, молитвенно сложила руки — мол, подождите, пожалуйста — и умчалась на кухню. Обернулась, и правда, за полминуты. И пришла не с пустыми руками — с толстой тетрадью для записей и карандашом.
Начиркала что-то быстро на чистом листе — и протянула мне.
«Хочу знать про Эллиса. Он интересный. Он сирота, да?»
Почерк у Мадлен был торопливый, но аккуратный — ровные, округлые буквы, пусть и с недописанными хвостиками. У девочек, посещавших воскресную школу для бедняков, такого почерка не бывает. А вот у дочерей из хорошо обеспеченных семей, у младших девочек — романтичных и избалованных…
Я закусила губу, стараясь выгнать из мыслей ненужные вопросы. Тогда, несколько лет назад, Мэдди попросила не узнавать ничего о ее предыстории. И леди Милдред с этим согласилась. Значит, нужно ждать, пока сама Мэдди захочет рассказать о себе… если она что-нибудь помнит, и ужасные события с пожаром в театре не лишили ее прошлого.
Да и если задуматься, я сама не слишком люблю распространяться о себе. Эллис до сих пор не знает толком, в какое трудное время он появился в моей жизни.
— Да, Мэдди, — подтвердила я, с трудом вернувшись к реальности. — Он не знал своих родителей и вырос в приюте при храме Святого Кира Эйвонского, покровителя бродяг, сирот и авантюристов. В том приюте воспитываются дети, рожденные от насилия… — и я замолчала, с трудом подыскивая слова. — Наверное, нелегко жить, осознавая, насколько нежеланным ребенком ты был. И тем удивительнее то, какими они все выросли. И отец Марк, умеющий прощать, способный указать путь — и утешить…
Я сглотнула. Говорить было все труднее. Перед глазами вставали полузатертые картины-воспоминания — похороны Эвани, бледное лицо отца Марка в теплом сиянии свечей, невыносимо приторный запах жертвенных цветов.
— …и Эллис. Он ведь очень светлый, хотя и жестокий иногда, и совершенно бестактный, но на самом деле добрый, и справедливый, и очень чуткий, когда хочет таким быть, и… Мэдди, ты плачешь, что ли?
Она шмыгнула носом, отвернулась и слепо ткнула пальцем в мою сторону.
Я коснулась своей щеки.
Мокро.
Весь вечер я не могла перестать думать об Эллисе. Даже Лайзо заметил, что меня что-то тревожит; уж и не помню, что ответила ему, но больше он не пытался завести беседу по душам. Вернулась домой я уже поздно — даже письма, скопившиеся за день, просмотреть не успела. Решила лечь пораньше, а уже завтра с самого утра заняться делами…
Так и поступила.
И, верно, размышления об Эллисе были виной тому, что снились мне в эту ночь очень странные сны.
Лето. Вроде бы и не жарко, но духота невыносимая. Быть может, из-за чудовищной смеси запахов — влажноватый смрад Эйвона, фабричный дым, аромат свежей выпечки из булочной на углу, мшистый, холодящий запах старого камня, ладан и мирра из храма, вянущие цветы, разогретая солнцем древесина…
Откуда я знаю о булочной? И о храме?
На мне платье из ткани дешевой и грубой; ноги мои босы, но ни высохшие травы, ни сколотые камни мостовой не ранят их — я иду, не касаясь земли. Ветер треплет подол, солнце бьет в глаза — так сонно, так тихо, столько времени впереди — бесконечность…
— Эллис! Эллис! Там Седрик… бьё-о-о-о…. бьё-о-о-о… бьёт… больно, поколотил… он с па-а-а… па-а-а… па-арнями свои-и-и-ими…
Мальчишка — голос удивленный, высокий — не плаксивый — прерывающийся, как бывает, когда отчаянно душишь всхлипы, а они все равно прорываются, и от этого стыдно, но ничего поделать нельзя.
— Что-о? — второй голос звонкий, холодный, как рыжая медь. — Ну, пускай сюда прутся. Я им врежу, я им так врежу! Пусть знают наших, уроды уличные! Марки, хорош ныть. Бери дрын и пошли бить уродов.
— Но отец Александр говорил, что милосердие…
Второй голос приобретает нотки угрожающие и зловещие:
— Вот мы их сначала отмилосердим, а потом помилуем. Ну, и отцу Александру ничего не скажем. На всякий случай.
— Ну, Э-э-эллис…
— Я с вами!
Третий голосок, совсем детский, врывается в диалог потоком свежего ветра.
Подобрав юбки, я бегу на голоса — через высокую траву, вдоль каменной ограды, мимо громады старого храма, где высоко и чисто звенит чье-то пение… огибаю угол — и вылетаю на утоптанную земляную площадку перед приземистым двухэтажным зданием, длинным, мрачным, угрюмо пялящимся в летний зной многоглазьем темных окон. Там, под могучим, раскидистым дубом, собралась небольшая компания. Трое мальчишек — маленьких разбойников в серой приютской одежде.